к оглавлению

В.Э. Молодяков

НЕСОСТОЯВШАЯСЯ ОСЬ: БЕРЛИН — МОСКВА — ТОКИО

Глава первая. ЭФФЕКТ СЖАТОЙ ПРУЖИНЫ

Что такое Версальский договор? Это неслыханный, грабительский мир, который десятки миллионов людей, и в том числе самых цивилизованных, ставит в положение рабов. Это не мир, а условия, продиктованные разбойниками с ножом в руках беззащитной жертве.

В.И. Ленин, 1920 г.

Тот, кто помогает создавать и проводить противоречащие природе границы, тому должно быть ясно, что он тем самым развязывает шедшую на протяжении тысячелетий борьбу... Взрыв границ рано или поздно неотвратим.

Карл Хаусхофер, 1927г.

Рожденный в Версале

Адольф Гитлер — один из главных героев, точнее, антигероев этой книги — родился 20 апреля 1889 года в Браунау-на-Инне. Ровно сто четырнадцать лет спустя, когда я пишу эти строки, с этим едва ли кто-то будет спорить. Но леди Асквит, жена британского премьер-министра времен Первой мировой войны, была по-своему права, когда уже в тридцатые годы на вопрос “Где родился Гитлер?” невозмутимо ответила: “В Версале”.

“Первая мировая война — это самоубийство европейской культуры”, — писал автору этих строк 8 июня 2003 г., в разгар работы над книгой, известный историк Марк Раев. “Не только в России, но повсюду в Европе, в начале XX в. происходил ужасный сумбур в головах мыслителей, писателей и даже ученых, — продолжал он в письме 22 июня (!!) 2003 г. — Некий апокалиптический угар. Так что война была вроде выхода из мучительных размышлений о судьбе и будущем мира и цивилизации1. А что война будет такой, какой она стала, — это никто не предвидел и никто не мог “понять”. Поэтому к концу войны — полная умственная и психическая дезориентация. В таких условиях трудно себе представить разум-

1 Сюда так и просится стихотворение Брюсова “Последняя война” (20 июля 1914 г.), которое особенно грустно читать, когда знаешь, чем все кончилось.

ный мирный трактат. Вдобавок, призыв и приход Америки только больше перепутал все карты. Неуместный, наивный морализм и незнание Вильсона и его сотрудников окончательно испортили дело”.

Если уже Первая мировая война была самоубийственной для европейской цивилизации, то что тогда говорить о Второй...

О происхождении и причинах второй мировой войны, о “тайне, в которой война рождалась”, если воспользоваться словами Ленина, написаны сотни и тысячи книг. Нужна ли еще одна? Ведь вроде все давно ясно — История произнесла свой вердикт, правда, устами простых и вовсе не безгрешных смертных. За обилием фраз о “маниакальном стремлении к мировому господству”, о “близоруком и преступном умиротворении агрессоров”, о “сговоре диктаторов” и прочих идеологемах, с которыми историку лучше вообще не иметь дела, как-то потерялся один-единственный факт: Вторая мировая война началась ровно в тот день, когда официально закончилась Первая мировая, — с подписанием Версальского мирного договора 28 июня 1919 г. (1).

Можно утверждать, что если бы этого договора не было, — точнее, если бы мирный договор союзников с Германией был другим, — шансов на новую войну в Европе было бы гораздо меньше. Однако Версальский договор в том виде, в каком он был составлен и предъявлен побежденным, шансов на мирное развитие событий не оставлял. Ближайший помощник президента США Вудро Вильсона “полковник”2 Эдвард Мандель Хауз записал в этот день (если, конечно, не прибавил задним числом): “Все это весьма напоминало обычаи прежних времен, когда победитель волочил побежденного привязанным к своей колеснице. По-моему, это не в духе новой эры, которую мы клялись создать” (2).

Говорят также, что непосредственно перед подписанием договора британский премьер Дэвид Ллойд Джордж, только что выигравший выборы под лозунгами “Заставим Германию платить!” и “Повесить кайзера!”, сказал своему французскому коллеге Жоржу Клемансо, что они закладывают основы новой войны. В континентальных делах Ллойд Джордж мало что смыслил (как, кстати, и Вильсон): “Харьков” он принимал за фамилию русского генерала. Этот анекдотический, но достоверный факт позже обыграл эмигрантский сатирик Дон-Аминадо: “Был и Харьков генералом, и Ллойд Джордж был дипломат”. Однако даже этот “дипломат” почувствовал: что-то здесь не так.

Престарелый “тигр”, как льстиво называло Клемансо его окружение, на предупреждение не отреагировал. Он слишком ненавидел Германию и построил всю свою политическую карьеру на идее “реванша”, чтобы хоть от чего-то отказываться. А может, был уверен, что на его век хватит и что до новой войны он просто не доживет? В этом смысле ему, в отличие от Ллойд Джорджа, повезло. Горьких плодов своих “трудов” Клемансо не увидел.

2 Хауз был “почетным полковником” техасской “милиции” (аналог “народного ополчения”), получив это звание от благодарного губернатора штата, избирательной кампанией которого успешно руководил.

Зато их в полной мере вкусили ближайшие соратники “тигра” — Андре Тардье, главный автор территориальных статей договора (в прошлом — журналист и лоббист, в будущем — премьер с замашками диктатора), и Жорж Мандель (из Ротшильдов, но не из банкиров!), знаток “политической кухни” и мастер закулисных интриг, о котором его босс Клемансо цинично говорил: “Когда я пускаю газы, Мандель воняет” (3). В письме к Тардье, опубликованном в качестве предисловия к его нашумевшей книге “Мир” (1921 г.), Клемансо без обиняков назвал Версальский договор “нашим договором” (4). В 1940 г. тяжело больной и полуслепой Тардье пережил разгром и оккупацию Франции вермахтом. Он дожил и до освобождения, но не узнал о нем, потому что потерял не только зрение, но память и рассудок. Манделю, германофобу и “беллицисту” (так называли во Франции “партию войны”), повезло меньше. Вскоре после поражения 1940 г. он был арестован и четыре года спустя убит без суда вишистской “милицией”.

После Второй мировой войны британский консервативный политик Арчибальд Рэмси, проведший более четырех лет в черчиллевской тюрьме, несмотря на мандат члена палаты общин, верно заметил: “С точки зрения людей, планирующих новую войну, ничего не могло быть лучше такого договора” (5). Ефрейтор Гитлер его не составлял, равно как и агитатор Муссолини или большевистский наркомнац Сталин. Конечно, не Версалем единым произошла Вторая мировая война. Но лиха беда начало...

Статья 213 Версальского договора утверждала исключительную виновность Центральных держав в развязывании войны. Запрятанная куда-то в середину, она тем не менее была одной из важнейших: ставя подписи под договором, представители поверженного Рейха принимали на себя и на свою страну ответственность не только материальную (репарации и территориальный передел), но и моральную: “Союзные и объединившиеся3 правительства заявляют, а Германия признает, что Германия и ее союзники ответственны за причинение всех потерь и всех убытков, понесенных союзными и объединившимися правительствами и их гражданами вследствие войны, которая была им навязана в результате агрессии Германии и ее союзников”.

Пройдет 10—15 лет, и абсурдность этих утверждений будет исчерпывающе доказана историками “ревизионистской школы”, — убедительнее всего не только в Германии, что вполне понятно, но в Соединенных Штатах, где проблема участия в военных конфликтах за пределами Западного полушария стала актуальной с приходом к власти Франклина Рузвельта и особенно по мере “пробуксовывания” провозглашенного им “Нового курса” (6). К концу тридцатых “политически корректными” считались именно взгляды ревизионистов, призывавших не допустить нового глобального конфликта. Но, как говорил Александр Галич, “век не вмешаться не может, а норов у века крутой”. Изменение политической обстановки в Европе диктовало изменение “политической корректности” в духе “новой ортодоксии”, немедленно воскресившей все антигерманские

3 Точнее было бы сказать: “вовремя присоединившиеся к победителям”.

фобии прошлого. Несогласным предлагалось отрешение от печатного станка и университетских кафедр, интеллектуальное изгнание, а то и тюремная решетка. Поэтому немалая часть вчерашних ревизионистов, вроде известного историка У. Лэнджера, оказалась в числе трубадуров новой войны (7).

Пагубность жесткого разделения на “агнцев и козлищ” для послевоенного мира стала ясна многим, как только отгремели последние залпы, — да кто же тогда их слушал. Правильно сказал Твардовский: “На торжестве о том ли толки...” Тем не менее 15 декабря 1918 г. влиятельный токийский журнал “Япония и японцы” поместил статью молодого члена палаты пэров, потомка старинного аристократического рода принца Коноэ Фумимаро “Против англо-американского мирового порядка” (8). Коноэ был включен в состав делегации на Парижскую мирную конференцию, и ее глава — патриарх японских атлантистов, бывший премьер, а ныне гэнро (“государственный старейшина”) князь Сайондзи — отчитал за нее молодого принца, из которого рассчитывал вырастить своего преемника. Почему?

Автор не отрицал ответственности Германии за начало войны, но не без иронии замечал: “Германия, нарушитель мира, может быть названа врагом гуманизма, только если принять как данность, что довоенная ситуация в Европе была наилучшей с точки зрения гуманизма и справедливости. Но кто на земле решил, что ситуация в предвоенной Европе была безусловно идеальной и что нарушитель сложившегося положения заслуживает имени врага человечества?” Коноэ прямо говорил об “имущих” и “неимущих” державах, видя в их противоречиях основную причину конфликта: одни раньше включились в “мировое состязание” (выражение В.Я. Брюсова), а другие по разным причинам опоздали. Не слишком оригинально, если вспомнить ленинскую теорию империализма. Читал ли Коноэ Ленина? Вряд ли, но с идеями социализма он был неплохо знаком и одно время даже увлекался ими. Выводы принц, однако, делал совсем иного свойства: борьба Германии за “место под солнцем” и “жизненное пространство” была справедливой и закономерной, хотя и велась “неправильными” средствами. С окончанием войны положение в принципе не изменилось, и державы по-прежнему делятся на “имущие” и “неимущие”: первые заинтересованы в сохранении достигнутого в результате войны status quo, но вторые не могут смириться с ним. К последним он относил и Японию, которая осталась столь же “неимущей”, как и до войны, когда она опоздала к “мировому состязанию”.

Сегодня эти идеи едва ли могут показаться оригинальными, но не будем забывать, во-первых, когда это сказано, а во-вторых, кем. Целью жизни Коноэ было уравнивание положения Японии в мире с более удачливыми державами атлантистского блока. Он не выступал против идеи Лиги Наций, но только в том случае, если это действительно будет объединение всех стран, а не союз держав-победительниц с целью угнетения побежденных и беззащитных. Коноэ направил острие своей критики против “двойного стандарта”, упрекая победителей в том, что они используют понятия о праве, справедливости, морали только для оправдания соб-

ственных действий (вспомним остроумное определение: “Международное право — это то, что нарушают другие”). Не отрицая в принципе универсально приемлемых категорий, он отказывал атлантистским державам в праве на морально-этическую монополию в послевоенном мире и предостерегал соотечественников от увлечения англо-американскими политическими лозунгами “вильсонизма”, как бы заманчиво, “современно” и “прогрессивно” они ни звучали.

Коноэ нападал на нынешний “пацифизм” США и Великобритании так же решительно, как и на их прежний “беллицизм”, в обоих случаях уличая их в лицемерии. Другим объектом его критики стал “экономический империализм”. В первом он видел не идеализм и не стремление к защите мира, но лишь прикрытие для второго, для торговой и финансовой экспансии. Он требовал действительного равенства возможностей для всех мировых держав, потому что существование неравенства неизбежно приведет к новой мировой войне — раньше или позже. И не дай Бог, это станет судьбой Японии, как стало судьбой Германии в 1914 г. От прямого декларирования последнего вывода Коноэ воздержался, но его легко прочитать между строк статьи, написанной непосредственно перед мирной конференцией — как совет и предупреждение ей.

Эссе Коноэ была перепечатано в сборнике его статей 1936 г., когда он считался наиболее перспективным политиком Японии и самым вероятным кандидатом в премьер-министры. Это, конечно, не случайно. Биограф принца Ё. Ока резюмировал: “Мы не знаем, когда и под чьим влиянием Коноэ сформулировал позиции, нашедшие отражение в его эссе. Но убеждения, провозглашенные здесь 27-летним Коноэ, остались практически неизменными. Они особенно важны, потому что продолжали влиять на всю его дальнейшую политическую карьеру” (9).

Обладавший острым умом, молодой Коноэ чувствовал, как творцы нового мирового порядка в упоении победы сжимают пружину. Она сжималась легко, поэтому сжали ее сильно, как только могли. Но чем сильнее сжимаешь пружину, тем сильнее она потом разжимается.

Пороховой погреб

Вчитываясь в территориальные статьи Версальского и прочих “мирных” договоров, видишь сценарий всех будущих европейских конфликтов. Писали об этом немало, но в основном рассматривали проблемы порознь. Мы же пробежимся “галопом по Европам”, по ее новой карте, нарисованной под руководством Андре Тардье (10).

Почему именно он стал главным “картографом”, понятно. Из членов “большой тройки” (США—Великобритания—Франция) Вильсона, гордо отказавшегося от репараций, аннексий и контрибуций, более всего занимали “моральные” вопросы, включая “искоренение тевтонского милитаризма”, то есть, в переводе на язык практической политики, экономическое и политическое ослабление Германии, а также “верность обязательствам, то есть получение военных долгов с союзников, на уплату которых должны были пойти предназначенные им репарации с побеж-

денных. Иными словами, деньги из Берлина текли в Париж, а оттуда почти сразу же в Вашингтон (11). Ллойд Джордж более всего интересовался репарациями, настойчивое требование которых принесло ему победу на выборах, колониями и судьбой германского торгового флота. То, чего он в итоге добился, грозило Германии экономическим уничтожением. Первым против этих решений выступил знаменитый Джон Кейнс, главный экономический советник британской делегации, в знак протеста покинувший конференцию (12). Клемансо, помимо репараций, жаждал не только максимального ослабления Германии, но и реванша за прошлые унижения. Германия должна быть уменьшена в размерах и окружена враждебными ей — союзными Франции! — странами. Так родился “санитарный кордон”, который к тому же удачно отгораживал от Европы Советскую Россию (13). Но для конкретной работы “тигр” был уже стар и поручил ее верному Тардье.

Книга Тардье “Мир”, изданная через два года после договора с хвалебным предисловием “спасителя отечества” Клемансо, — восторженный гимн новому миропорядку и “отцу победы”, его настойчивости и упорству в борьбе за договор. Ее любопытно сравнить с “Правдой о мирных договорах” Ллойд Джорджа, появившейся в 1938 г., когда угроза новой войны в Европе стала реальностью и когда на подписанный им договор со всех сторон указывали как на главную причину этой войны. Тональность книги бывшего британского премьера совсем иная — он оправдывается и пытается переложить ответственность на других. Да, в разработке территориальных статей он почти не участвовал и даже предупреждал о возможных опасных последствиях “передачи большого количества немцев из Германии под власть других государств”: Народы многих из них никогда раньше не могли создать стабильных правительств для самих себя, и теперь в каждое из этих государств попадет, масса немцев, требующих воссоединения со своей родиной. Предложение комиссии по польским делам о передаче 2 миллионов 100 тысяч немцев под власть народа иной религии, народа, который на протяжении всей своей истории не смог доказать, что он способен к стабильному самоуправлению, на мой взгляд, должно рано или поздно привести к новой войне на Востоке Европы” (“Некоторые соображения для сведения участников конференции перед тем как будут выработаны окончательные условия”, или “документ из Фонтенбло”, 25 марта 1919 г.). Как в воду глядел, провидец! Клемансо пришел в неистовство и велел Тардье подготовить жесткий ответ (такую же отповедь “картограф” дал Кейнсу). Ллойд Джордж смирился, договор одобрил и подписал, а затем добился его ратификации, считая это собственным политическим успехом! (14)

Итак, возьмем карты в руки.

Эльзас и Лотарингию вернули Франции вместе со всей государственной собственностью Германии (построенные ей железные дороги и т.д.) без какой-либо компенсации. Рейх получил эти территории в 1871 г. в качестве трофея, но при согласии 4/5 населения (после Версаля их не спрашивали). “Возвращение” двух провинций десятилетиями было глав-

ным лозунгом реваншистов, среди которых особенно отличались два уроженца Лотарингии — президент Раймон Пуанкаре, прозванный в 1914 г. “Пуанкаре-война”, и националистический трибун Морис Баррес. Для союзников в Лондоне и Вашингтоне Эльзас и Лотарингия были “пустым звуком”: их пришлось убеждать в важности и справедливости французских требований, пока они не попали в “14 пунктов” Вильсона. Зато парижских реваншистов активно поддерживали в России. Например, Николай Гумилев мечтал,

Чтоб англичане, не немцы,

Всюду возили товары,

Чтобы эльзасские дети

Зубрили Гюго, не Гете.

Но в Версале Россия права голоса не имела. И чем Гете хуже Гюго?

Испокон веков и до Вестфальского мира 1648 г. обе провинции были германскими, потом стали французской территорией, но... с преобладанием немецкого языка. До войны группа эльзасских сепаратистов в рейхстаге была головной болью германского правительства; после войны они стали досаждать в палате депутатов уже французским кабинетам.

Однако удовлетвориться Эльзасом и Лотарингией Франция была не готова: претензии простирались на Саарскую и Рейнскую области, которые в конце XVIII — начале XIX вв. были ненадолго оккупированы ее революционными армиями (в остальное время их принадлежность Германии вопросов не вызывала). Во время войны Париж их не требовал, поэтому Тардье честно признал, что обосновать претензии на эти “исконно французские земли” оказалось нелегко (15). На самом деле, Францию интересовали угольные шахты Саара, а не “восстановление исторической справедливости”. В итоге он был отторгнут от Германии и передан под управление Лиги Наций (фактически — под контроль Франции). Только через 15 лет судьба Саарской области была решена плебисцитом, когда 13 января 1935 г. более 90% населения проголосовало за возвращение в Рейх.

Безоговорочно заполучить Рейнскую область, также имевшую не столько историческое, сколько экономическое значение, Франции не удалось, как ни пытался Тардье сделать Рейн западной границей Германии. Область была демилитаризована и оккупирована Францией — Ллойд Джордж и Вильсон сочли за лучшее уступить Клемансо, который пригрозил прибегнуть к силе. Однако некоторым “горячим головам”, включая президента Пуанкаре и маршала Фоша, этого показалось мало. Они решили навеки отрезать эти земли от Германии и превратить их в вассальную Рейнскую республику. Несмотря на поддержку со стороны командующего оккупационными войсками генерала Манжена, движение рейнских сепаратистов оказалось нежизнеспособным, а спровоцированные им конфликты и последовавшие за ними репрессии против местного населения только усилили антифранцузские настроения. Именно эти события подарили юному национал-социалистическому движению Гер-

мании одного из первых “мучеников” — Лео Шлагетера, казненного французами 25 мая 1923 г. по обвинению в саботаже. В его прославлении объединились нацисты и коммунисты: главный стратег Коминтерна по германским вопросам Карл Радек выдвинул лозунг “линии Шлагетера”, союза “красных” и “коричневых” против Веймарской республики (16). Союз не состоялся, а в марте 1936 г. вермахт без единого выстрела занял Рейнскую область4. Державы были поражены “самоуправством”, повозмущались, но ничего не предприняли.

Завершая обзор новых западных границ Германии, добавлю, что принадлежавшие ей железные дороги в Люксембурге стали французскими. Тардье активно поддерживал территориальные претензии Бельгии к... Голландии (провинция Лимбург), но в результате она получила кусок... германской территории с городами Эйпен и Мальмеди (место ожесточенных боев во время последнего наступления вермахта зимой 1944/45 гг.) и 55 тысячами немецкого населения. Северный Шлезвиг отошел к Дании.

Несмотря на все это, Берлин признал западные границы Германии окончательными, подписав в 1925 г. Локарнский договор. Что касается восточных рубежей Рейха, то их таковыми не признал ни один веймарский канцлер или министр иностранных дел, включая самых что ни на есть “демократов”.

Польское государство в “версальских” границах появилось на свет за счет территорий, принадлежавших империям Гогенцоллернов и Романовых. Польские националисты сочли столкновение между ними историческим шансом, предлагая помощь то России, то Германии (мнения о том, на кого ориентироваться, разделились уже давно), чтобы по окончании войны победитель дал им возможность создать независимое государство — за счет побежденного. Вопрос о появлении на карте Европы новой страны был фактически решен заранее. Оставался вопрос о ее границах (17).

Юзеф Пилсудский, бывший революционер-террорист и союзник Берлина, провозглашенный 22 ноября 1918 г. временным главой нового государства, в силу своего прошлого популярностью у союзников не пользовался. Поэтому самым влиятельным (но не единственным!) польским представителем в Париже оказался лидер национал-демократов Роман Дмовский. Территориально-политическую игру поляки провели безукоризненно, уступив в эффективности своей дипломатии только чехам. На Западе Польша получила “коридор” к Балтийскому морю, поскольку инкорпорировать Восточную Пруссию с центром в Кенигсберге явно не могла. Тот факт, что Германия оказалась, в самом прямом смысле слова, разрубленной пополам, картографов, видимо, не беспокоил. Данциг, который всегда был германским, стал “вольным городом” под контролем Лиги Наций, хотя первоначально его предполагалось передать Польше. Ллойд Джордж сказал Клемансо: “Из-за Данцига у нас будет

4 Последний контингент французских войск был выведен оттуда 30 июня 1930 г. По иронии судьбы приказ об этом отдан А. Тардье, бывший в то время премьер-министром.

новая война”, но всего несколькими годами позже Остин Чемберлен, министр иностранных дел и старший брат “мюнхенца” Невиля Чемберлена, заявил: “Ни одно британское правительство не рискнет и даже не подумает рисковать жизнью хотя бы одного британского солдата ради защиты Польского коридора” (18). Много позже германский дипломат Г. фон Дирксен вспоминал: “Даже несмотря на период переживаемого страной глубочайшего упадка, Германия всегда была едина в своем требовании справедливого решения проблемы “коридора”” (19). Чем это закончилось в сентябре 1939 г., хорошо известно.

Кроме того, Польше было решено передать Верхнюю Силезию, компактно заселенную немцами (для справок: германская территория с 1336 г. непрерывно; 20 % германского угля, 57 % свинца, 72 % цинка), и некоторые другие участки, судьбу которых должен был решать плебицсит. Первые итоги — в Алленштайне и Мариенвердере — оказались впечатляющими: за вхождение в состав Польши высказалось чуть больше одного процента. Но Клемансо и Тардье не унывали, понимая, что создают Франции союзника в стратегически важной зоне, поэтому “Варшаву на Шпрее воспринимали как существенный элемент версальской системы, созданный на основе антигерманских принципов” (20). Они настояли на полном выводе германских войск и полиции из зоны плебисцита и на введении туда союзных частей под командованием французского генерала Ле Рона. 21 марта 1921 г., после двух лет проволочек, Силезия проголосовала — за Германию, хотя международная комиссия и здесь отличилась в проведении границы на местах: “В городах оказались разделены водопроводные сооружения, а рабочим по пути на работу приходилось по два-три раза в день пересекать границу, поскольку они повсеместно жили не там, где располагались их заводы и фабрики. Но главное, в чем полякам удалось добиться успеха, — это в присвоении объектов, которые они жаждали заполучить: заводов, больниц и шахт” (21).

Однако даже такая граница не устраивала поляков, организовавших вторжение в Верхнюю Силезию якобы нерегулярных отрядов, вооруженных французским оружием. Англичане и французы умыли руки; только итальянцы вспомнили о своем долге в рамках межсоюзнической комиссии, но сделать ничего не смогли. Правительство в Берлине, всерьез опасаясь интервенции на западе, смолчало, но за дело взялись добровольцы, разгромившие поляков. В результате нового передела (об итогах плебисцита было велено забыть) Германия получила две трети Верхней Силезии, Польша — треть. “Но КАКУЮ треть? Германия лишилась, но Польша приобрела 95 % запасов силезского угля, 49 из 61 антрацитовых копей, все 12 железных рудников, 11 из 16 цинковых и свинцовых рудников, 23 из 37 доменных печей. Германия потеряла 18 % общенациональной добычи угля и 70 % — цинка” (22). Эмоции эмоциями (рана так и не зажила!), но и цифры впечатляют.

На северо-востоке Германия лишилась Мемеля (Клайпеда), переданного Литве; у той же Литвы Польша отобрала Вильно (Вильнюс). В 1939 г. после предъявленного Литве ультиматума Германия получила Мемель

обратно, но в конце того же года, после “распада польского государства”, как это тогда называлось, Советский Союз подарил “Гедиминову Вильну” Литве5. Вообще в первые послевоенные годы никто эффективнее Польши не вел в Европе вооруженной экспансии. Советско-польская война 1920 г. окончилась новым “приращением” территорий на Востоке: “Пилсудский... считал, что чем дольше в России продолжается неразбериха, тем большие территории сможет контролировать Польша. Своеобразной программой максимум Пилсудского было создание ряда национальных государств на территории европейской России, которые находились бы под влиянием Варшавы. Это, по его мнению, позволило бы Польше стать великой державой, заменив в Восточной Европе Россию” (23). Но этим грандиозным планам не суждено было сбыться.

“Окончательные условия договора дали Польше много больше, чем она заслуживала и просила” (24). Единственным “проколом” было то, что от нее уплыла небольшая Тешинская область, где Национальный польский совет еще 30 октября 1918 г. объявил о вхождении в состав Польши. Досталась она другому новому государству — Чехословакии, но Польша все-таки захватила Тешин осенью 1938 г., после Мюнхенского соглашения (25).

Один американский журналист назвал “версальскую” Польшу “пороховым заводом, полным сумасшедших” (26). В 1927 г. британский газетный магнат лорд Ротермир опубликовал статью “Пороховой погреб Европы”, в которой предсказывал, что новая война начнется из-за Чехословакии. Ошибся он только в том, кто потребует от Чехословакии отдать ей свои земли и граждан. Не Германия, как может подумать сегодняшний читатель. Нет— Венгрия! (27) Ведь “мирные” договоры были заключены не только с Германией. 12 декабря 1918 г., на следующий день после капитуляции, австрийский парламент в Вене, большинство в котором принадлежало социалистам, проголосовал за “аншлюсс”, т.е. за воссоединение с Германией, но это было категорически запрещено и Версальским, и Сен-Жерменским6 договорами. Трианонский договор с Венгрией обошелся с ее территорией и населением почти так же сурово, как с Германией. К побежденным принцип “права наций на самоопределение” не применялся.

“Версальская” Чехословакия была поистине уникальным государством: едва ли не у всех соседей были к ней территориальные претензии (в этом с ней могла сравниться только Румыния). На ее территории оказались больше миллиона венгров, 80 тысяч поляков — и три с лишним миллиона судето-германцев. Говорят, Вильсон очень удивился, узнав об этом, посетовал, что “Масарик ему не сказал”, и... ничего не предпринял. А ведь

5 Историческая принадлежность этого города может вызвать много вопросов. Тютчев начал известное стихотворение конца 1860-х гг. строкой “Над русской Вильной стародавней...”, а Брюсов одну из военных корреспонденции 1914 г.: “Вильна — исконно польский город”. Вот и разберись тут...

6 Заключен 10 сентября 1919 г. союзниками с Австрийской республикой, образовавшейся после распада Австро-Венгрии.

были еще словаки, которые вовсе не желали жить в одном государстве с чехами, тем более под их доминированием. Как же так получилось?

До войны Богемия, населенная германцами не меньше, чем славянами (вспомним рассказ Конан-Дойля “Скандал в Богемии” о немецком принце, пришедшем к Шерлоку Холмсу), Словакия, Судетенланд и Рутения входили в состав Австро-Венгерской империи, а Габсбурги были богемскими королями. Двуединая монархия чуть было не превратилась в Триединую Австро-Венгро-Богемию, но сербский террорист Гаврило Принцип “невовремя” убил австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда, женатого на чешской княгине и бывшего, как ни странно, главным защитником славян при дворе своего престарелого дядюшки Франца-Иосифа. С этого же убийства, как известно, началась и мировая война. В годы войны бывший профессор Венского университета чех-панславист Томаш Масарик выступил с идеей создания королевства Богемии и Моравии с одним из российских великих князей на престоле. Россию идея как-то не заинтересовала, но Масарик быстро нашел покровителя в Вильсоне, который, правда, путал словаков со словенцами. 27 мая 1915 г. в американском городе Кливленде представители чешских и словацких эмигрантов в США подписали договор о содружестве, после чего в союзных столицах начали создаваться чехословацкие комитеты. 30 мая 1918 г. они заключили, тоже в США, Питтсбургское соглашение, провозгласили создание Республики Чехословакия и избрали Масарика ее президентом.

Пожилой Масарик (к концу войны ему исполнилось 68 лет) был идеологом, знаменем, символом. Нужен был еще и практик. Им стал молодой, в два раза моложе Масарика, чешский националист Эдуард Бенеш. С 1915 г. он жил в Париже, где завязал знакомства в политических, деловых и журналистских кругах — не в последнюю очередь благодаря масонским связям (Тардье тоже был видным масоном). Речь не о “масонском заговоре”: во Франции, как потом и в России, масонство было исключительно политизированным и давало представителям разных лагерей, партий и даже социальных слоев возможность свободно общаться без посторонних глаз и ушей, а в случае разногласий или конфликтов другие “братья” стремились сгладить и разрешить их как можно скорее и ко взаимному удовольствию (28). Бенеш стал министром иностранных дел нового правительства и главой делегации на Парижской конференции, его подпись стоит под “мирными” договорами.

Именно Бенеш вместе с Тардье перекраивал карту Европы при пассивном участии прочих. Свидетельствует британский дипломат Г. Никольсон: “После полудня окончательный пересмотр австрийских границ. Позавтракав, я отправился на рю Нито, чтобы проинформировать Бальфура... В этой комнате должна была решаться участь Австро-Венгерской империи. Пять достопочтенных джентельменов лениво и без напряжения делили Венгрию... Трансильвания перекраивалась, пока знающие наблюдали за этим с тревогой, Бальфур дремал, Лансинг <госсекретарь США. — В.М> что-то черкал на бумаге, а Пишон <министр иностранных дел Франции. — В.М.> развалился в кресле, моргая по-совиному. Тардье переругивался с Лансингом, но Венгрию разделили и перешли к Чехосло-

вакии. По Югославии доклад комиссии был принят без поправок” (29). Так же “разобрались” с наследством Оттоманской империи, где у Италии были претензии к Греции и Югославии, точнее к Королевству Сербов, Хорватов и Словенцев. Тардье решительно занял сторону последнего — еще одного нового государства7, название которого было не более чем эвфемизмом для “Великой Сербии” и на престоле которого сидела сербская династия Карагеоргиевичей. Бенеш предложил прорубить еще “коридор” через территоррию Венгрии, чтобы соединить Чехословакию с Югославией, но на это не отважился даже Тардье. Запоздалые охи и ахи Ллойд Джорджа, что, дескать, во многих случаях представители “малых стран” дезинформировали “сильных мира сего”, стоили немного.

Патера Глинку, популярного лидера словацких националистов, не желавших жить “под чехами”, в Париж не пустили, но он все-таки приехал туда нелегально и попытался связаться с Вильсоном, напомнив ему о “праве наций на самоопределение”. Бенеш решительно выступил против обсуждения вопроса о независимости Словакии. Его сразу же поддержал Тардье, призвавший... не плодить новые мелкие государства, далекие от европейской культуры с сомнительной способностью к самоуправлению. Комментарии вряд ли нужны.

Ротермир тоже приложил руку к созданию чехословацкого государства (Масарик печатался в газетах его концерна, идеологическую линию которого направлял старший брат Ротермира лорд Нордклиф), но не к определению его границ. 12 февраля 1937 г. в статье “Пленники Чехо-Словакии”8 он снова писал: “В этой жизни за многие ошибки надо платить. Ошибка, выразившаяся в создании искусственного и фальшивого государства, именуемого Чехо-Словакией, может стоить Европе новой войны. Из всех опрометчивых решений, принятых “миротворцами” в Париже, это худшее. Однако наихудший грабеж в истории дипломатии так и прошел незамеченным. Чехи и про-чешские интриганы легко обыграли усталых и измученных делегатов конференции, спешивших покончить с переделкой карты Европы и вернуться домой, к ожидавшим их неотложным делам” (30). Не случайно в 1927 г. группа венгерских аристократов и военных негласно предложила Ротермиру... корону, поскольку Венгрия оставалась королевством без короля, при регенте Миклоше Хорти. Лорд, конечно, отказался, сказав, что Хорти прекрасно управляет страной, а наследовать Габсбургу на престоле может только Габсбург. Но за венгерские интересы продолжал ратовать и позже.

Довольно подробностей, которые, наверно, уже утомили читателя! Подведем краткий итог деятельности версальских картографов. Германия лишилась территорий, переданных Франции (Эльзас-Лотарингия), Бельгии (Эйпен-Мальмеди), Польше (Верхняя Силезия и “коридор” за счет

7 Провозглашено в июле 1917 г. на острове Корфу, т.к. большая часть территории будущего государства была оккупирована Центральными державами.

8 В книге, по которой я цитирую статью, Ротермир использует именно такое написание, хотя оно стало официальным только после Мюнхенского соглашения.

Западной Пруссии), Чехословакии (Судеты), Литве (Мемель), под управление Лиги Наций (Саар, Данциг) и утратила суверенитет над Рейнской областью. Кроме того, она лишилась всех колоний, военного и торгового флота. Флота лишились и ее бывшие союзники. Австрии отказали в праве на воссоединение с Германией. По Сен-Жерменскому договору она передавала Италии часть провинций Крайна и Каринтия, Кюстенланд и Южный Тироль. Две общины Нижней Австрии и часть Силезии вместе с бывшими провинциями Богемия и Моравия составили основу Чехословакии. Буковину отдали Румынии, но “взамен” Австрия получила Бургенланд, исторически принадлежавший Венгрии.

27 ноября 1919 г. в Нейи болгарский премьер Александр Стамболийский подписал “мирный” договор и демонстративно сломал после этого перьевую ручку. Добруджа была передана Румынии, Фракия — Греции, что лишало Болгарию выхода к Эгейскому морю. Часть ее территорий оказалась также у Югославии. 4 июня 1920 г. был подписан Трианонский договор с Венгрией, заключение которого затянулось из-за кровавой “революции” Бела Куна. В итоге в Венгрии оказалось меньше венгров, чем за ее пределами. Чехословакия получила Словакию и Прикарпатскую Русь, Югославия — Хорватию и Словению, Румыния — Банат и Трансильванию. Выхода к морю Венгрия тоже лишилась, что ее регент адмирал Хорти, последний главнокомандующий австро-венгерским флотом, мог воспринять как насмешку судьбы, если не как личное оскорбление. Дележ Османской империи продолжался еще дольше из-за шедших параллельно гражданской войны и войны с Грецией. Новая, республиканская Турция под руководством талантливого и амбициозного генерала Мустафы Кемаля, который потом получит фамилию Ататюрк — “отец турок”, занимала лишь малую часть территории Блистательной Порты, но сумела в короткий срок стать сильным современным государством.

Недовольные были даже среди победителей. У Литвы появились территориальные претензии к Польше (Вильно), у Польши к Чехословакии (Тешин), у Италии к Югославии (Фиуме) и Греции (им обещали одни и те же турецкие земли). Кроме того, Советская Россия в 1920 г. из-за неудачной войны с Польшей потеряла часть территорий к западу от “линии Керзона” (восточная “версальская” граница Польши), а также оккупированную Румынией Бессарабию. С первым Москва на время смирилась, со вторым — нет: оккупация Бессарабии ей официально признана никогда не была.

Могла ли после такого “мира” не начаться в Европе новая война?

Ленин говорил, что “международный строй, порядок, который держится Версальским миром, держится на вулкане” (31).

Ответьте сами.

“Русский вопрос” и “санитарный кордон”

“Если тебе скажут, что союзники идут нам на помощь — не верь. Союзники — сволочи”. Эта афористическая надпись на печке в доме Турбиных (чем не исторический источник?!) возвращает нас к деликатно-

му, многократно рассмотренному, но так и не разрешенному до конца вопросу — отношениям “союзников”, т.е. стран Антанты, с Россией в период двух русских революций и после них.

“Красные” обвиняли союзников в организации интервенции, поддержке “белых” и попытках задушить “первое в мире государство рабочих и крестьян”. “Белые” обвиняли тех же союзников в саботаже их героической борьбы с “красными”, в недооценке “большевистской опасности” и в заигрывании с новыми хозяевами Кремля.

Вопрос слишком сложен, чтобы рассматривать его походя — потребуется специальное исследование, которое по-настоящему станет возможным только тогда, когда в российском обществе прекратится раскол на “красных” и “белых”. В то же время он слишком серьезен, чтобы вовсе отмахнуться от него.

Уже первые внешнеполитические акции большевиков поставили Россию вне Антанты. Негативное отношение к новой власти определялось не столько ее “рабоче-крестьянским” характером, как уверяли советские историки, но радикальным изменением баланса сил в Европе. Мир России с Германией означал, что у германской армии (ее союзниками к тому времени можно было по большому счету пренебречь), во-первых, становится на один фронт меньше, а во-вторых, на одну сырьевую базу больше. Войска с Восточного фронта могли быть переброшены на Западный (австро-венгры и румыны порядок, если надо, поддержат), а контроль над житницами Украины вполне мог свести на нет блокаду Центральных держав. Поэтому уже 1 декабря 1917 г. Клемансо обсуждал с полковником Хаузом перспективы вооруженной интервенции в Россию. Свержение большевистского режима еще не было задачей дня — никто не знал, сколько дней, недель или — в лучшем случае — месяцев продержатся у власти эти никому не ведомые “народные комиссары”. Первая мысль была куда более конкретной и приземленной — взять под охрану имеющиеся в России склады боеприпасов, снаряжения и продовольствия. Вооружать и снабжать армию кайзера Антанта не собиралась.

Однако события развивались быстрее, чем это могли предвидеть в союзных столицах. Особую тревогу вызвали мирные переговоры в Брест-Литовске. 28 января 1918 г. британское посольство в Вашингтоне передало Госдепартаменту меморандум, в котором говорилось: “Пока война продолжается, германизированная Россия будет служить источником снабжения, который полностью нейтрализует воздействие блокады союзников. Когда война закончится, германизированная Россия будет угрозой для всего мира” (32). За этим откровением, возможно, стоял Исайя Веджвуд, лейбористский депутат и видный “гой-сионист”, с которым мы еще встретимся в главе пятой. 12 декабря 1917 г. он писал лорду Сесилу, министру блокады (была такая должность!): “Россия на деле превращается в германскую колонию или зависимую территорию, вроде Индии у нас... В интересах Британии, чтобы Россия была как можно меньше. Любые ее части, которые захотят от нее отделиться, должны быть поддержаны в этом — Кавказ, Украина, донские казаки, Финляндия, Туркестан и прежде всего Сибирь, страна будущего, продолжение Американс-

кого Дальнего Запада... Когда их независимость будет признана, будет легче принимать меры, чтобы “гарантировать” эту “независимость” (33). Эти идеи, действительно, мало похожие на лозунг “единой и неделимой”, выдвинутый “белыми” и умело использованный “красными”, пришлись по сердцу британским политикам и дипломатам, включая Сесила, одного из главных делегатов на мирной конференции. “Картографу” Тардье, как видно, например, из его январского меморандума 1919 г., одобренного “тигром” Клемансо, такой подход тоже импонировал (34).

В Париже “русский вопрос” был важным, но не главным. Прежде всего потому что контролировать события в России Антанта не могла. Союзником ее не считали, делиться с ней плодами победы не собирались, но и навязать ей репарации или новые границы, как побежденным Центральным державам, тоже не могли. Участие России в конференции было, так сказать, виртуальным. Бесспорно одно — участники рассматривали ее как объект, а не как субъект европейской политики.

Сначала это означало изгойство. Потом — мудрое неучастие в подготовке новой войны. Советская Россия была вправе не считаться с решениями конференции, которые принимались без ее участия. 31 октября 1939 г. В.М. Молотов говорил с трибуны Верховного совета: “Отношения Германии с другими западноевропейскими буржуазными государствами за последние два десятилетия определялись прежде всего стремлением Германии разбить путы Версальского договора, творцами которого были Англия и Франция при активном участии Соединенных Штатов Америки. Это в конечном счете и привело к теперешней войне в Европе. Отношения Советского Союза с Германией строились на другой основе, не имеющей ничего общего с интересами увековечения послевоенной Версальской системы. Мы всегда были того мнения, что сильная Германия является необходимым условием прочного мира в Европе. Было бы смешно думать, что Германию можно “просто вывести из строя” и скинуть со счетов. Державы, лелеющие эту глупую и опасную мечту <угадайте, какие. — В.М.>, не учитывают печального опыта Версаля, не отдают себе отчета в возросшей мощи Германии и не понимают того, что попытка повторить Версаль при нынешней международной обстановке, в корне отличающейся от обстановки 1914 года, — может кончиться для них крахом”. Кстати, если вместо “Германия” подставить “Россия”, получится не менее убедительно. Не это ли имелось в виду?

“Русский вопрос” на Парижской мирной конференции был обойден вниманием европейских и американских мемуаристов и историков, что дало повод Б.Е. Штейну обвинить их в сознательном замалчивании (35). Попробуем кратко рассмотреть, какое место отводили России творцы версальского мирового порядка.

Мечты Веджвуда сделать Россию “как можно меньше” не сбылись. Тогда было решено отгородить ее от Европы — читай, от “цивилизованного мира” — “санитарным кордоном”. 25 февраля 1919 г. маршал Фош, весь в лаврах “победителя бошей”, заявил: “Необходимо создать подобную базу на восточной стороне, состоящую из цепи независимых государств финнов, эстонцев, поляков, чехов и греков. Создание такой базы

позволит союзникам навязать свои требования большевикам” (36). Помещая версальскую идею “санитарного кордона” между Россией и Германией, т.е. “полосы из нескольких пограничных государств, враждебных как восточному, так и западному соседу и напрямую связанных с атлантистским полюсом”, в геополитический контекст, А.Г. Дугин заметил: “Очевидно, что такой “санитарный кордон” возникнет и сейчас, созданный из малых, озлобленных, исторически безответственных народов и государств, с маниакальными претензиями и сервильной зависимостью от талласократического Запада” (37). Не знаю, как сейчас, а во второй мировой войне “санитарный кордон”, границы которого были расчерчены под мудрым руководством Тардье, роль детонатора сыграл успешно. Жаль только, что народы этих стран слишком поздно узнали об отведенной им роли — когда по улицам их столиц грохотали германские и советские танки.

Идея позвать в Париж русских, т.е. вести диалог в том числе с большевиками, популярностью не пользовалась. Из “вождей” толерантность к ней проявлял Ллойд Джордж — думаю, больше по популистским соображениям. Однако и он предложил собрать русских подальше, на Принцевых островах, куда потом вышлют Троцкого (вот как умеет шутить История!). Конференция, которую Никольсон назвал “водевилем”, не состоялась: “красные” согласились, “белые” нет (их отказ упорно приписывали влиянию Клемансо). Зато двадцать лет спустя Ллойд Джордж, давно за бортом Большой Политики, мог изображать из себя большого друга Советской России, когда рассказывал свою “правду о мирных договорах”. Тогда так было модно. А заодно позволяло отвлечь внимание от неприятных вопросов по поводу последствий. Еще более злободневно это звучало в 1944 г., после Тегерана, когда Ф. Марстон сокрушался по поводу неучастия в работе Парижской конференции “каких бы то ни было делегатов от России” (38).

А зачем им ответственность за такой “мир”, мистер Марстон? Отвечайте уж сами!

Клуб обиженных

“Великие державы” на Парижской конференции обычно перечислялись в таком порядке: США, Великобритания, Франция, Италия, Япония. Последняя наконец-то была формально признана одной из “великих” и получила место постоянного члена Совета Лиги Наций, как бы представляя там “не-белые” страны: кроме нее, на конференции присутствовали Китай, Сиам (Таиланд), Геджас (Саудовская Аравия) и Либерия. Однако от решения многих важных вопросов ее отстранили — она не попала в Совет Четырех, поскольку во главе японской делегации был не действующий, а бывший премьер Сайондзи9.

Перед Японией стояли две конкретных задачи: закрепить свои права

9 Премьер-министр Хара и министр иностранных дел Утида, лишь недавно вступившие в должность, не рискнули надолго оставить страну.

на Шаньдунский полуостров и добиться включения в Устав Лиги положения о “равенстве рас”. Первое отчасти удалось, второе нет.

Принцип равенства рас, являющийся ныне одной из основ “политической корректности”, в начале века отнюдь не был общепризнанным. Против него единодушно выступили делегации Британской империи, включая доминионы и Индию, и США. Роль “плохого следователя” сыграл борец за “белую Австралию” премьер Билли (Уильям) Хьюз, более всего озабоченный собственным политическим будущим в преддверии выборов, — совсем как Ллойд Джордж в начале 1919 г., когда требовал “повесить кайзера”. Лидеры этих стран видели в предложении Токио подвох — попытку устранить существующие ограничения на иммиграцию японцев. Действительно, оно не было проявлением чистого альтруизма, но преследовало более глобальные цели, нежели разрешение иммиграционного вопроса. Япония хотела сделать свое вхождение в клуб великих держав, объединенных не только цивилизационной и культурной, но и расовой общностью, окончательным и бесспорным, чтобы никто более не смел поминать про “желтую опасность” и тем более про “макак”. Проще говоря, она хотела признания равенства японцев с англичанами, но не китайцев с японцами, поэтому китайская делегация, послушная протежировавшим ей американцам, предложение не поддержала — в отличие от Франции и Италии. Поначалу японцы рассчитывали на туманные обещания “полковника” Хауза и верность Лондона англо-японскому союзу, однако их надежды оказались тщетными. Предложение получило большинство голосов, но при имевшемся условии единогласного принятия решений было отклонено (39).

Позиция “апостола справедливости” Вильсона показала истинную цену моралистских проповедей, столь популярных у американских политиков. Происходящим попыталась воспользоваться Советская Россия, но ее возможности были невелики. Приведу две любопытных цитаты. 27 ноября 1918 г. “Правда” писала: “Если бы на свете существовало какое-нибудь учреждение, которое бы выдавало орден за самую крупную низость, на которую только способен человек, то, без сомнения, такой орден нужно было бы выдать президенту продажной республики доллара, мистеру Вильсону. Никогда еще самые “святые” слова не прикрывали такой грязи, такого разбоя, такой утонченной, рассчитанной заранее, измеренной и взвешенной подлости, как теперь, когда необузданная жадность американского громилы соединяется с почти религиозным словоблудием отвратительного ханжи” (40). Умели большевики “сказануть”! Через шесть с половиной лет Чичерин многозначительно напоминал: “Япония чувствует себя под угрозой... Теперь, когда с усилением удельного веса доминионов вражда белого человека к цветным расам играет в политике многих государств все большую роль... для Японии имеет существенное значение обеспечение тыла... Чем больше Япония чувствует враждебное отношение английских доминионов и Америки, тем больше Япония должна искать для себя опору в азиатских международных отношениях и тем большую роль для будущей политики Японии должно сыграть сближение ее с нашим Союзом” (41).

Диктуя в марте—апреле 1946 г. свою версию событий (в предчувствии возможного вызова на Токийский процесс в качестве свидетеля, если не подсудимого), японский император четко заявил: “Если вы спросите про причины войны, то они лежат в содержании мирного договора, подписанного после первой мировой войны. Положение о равенстве рас, предложенное Японией, не было принято державами. Дискриминация белых и желтых продолжала существовать. И еще отказ в иммиграции в Калифорнию. Этого было достаточно, чтобы прогневать японский народ” (42).

В Шаньдунском вопросе оппонентами Японии были Китай, считавший, что бывшие германские владения принадлежат ему, и США, поддерживавшие китайские требования, вопреки японо-китайским соглашениям 1915 и 1918 гг. Япония угрожала отказом от подписания договора, если не получит Шаньдун, Китай — если Япония его получит. Несмотря на усилия мощного китайского лобби, Вильсон принял сторону японцев, чтобы не сорвать заключение мирного договора и Устава Лиги, хотя в душе предпочитал иное решение. Как заметил историк К. Тамура, “так называемый Шаньдунский вопрос технически был проблемой отношений Японии и Китая, но на практике стал проблемой отношений между Японией и Соединенными Штатами” (43). Передача Германией своих прав и привилегий в Китае Японии была закреплена статьей 156 Версальского договора. Китай покинул конференцию и не подписал договор, поэтому к вопросу пришлось вернуться два с половиной года спустя на Вашингтонской конференции.

Конференция по вопросам морских вооружений и положения на Тихом океане и в Китае открылась 12 ноября 1921 г. по инициативе нового президента США Гардинга. Вопреки идеалистическим официальным заявлениям, сразу стало ясно, что речь идет о попытке Вашингтона и “Лондона плюс доминионы” любой ценой ограничить японскую экспансию. “Япония решила подражать поведению западных держав в отношениях с Китаем, — писал главный аналитик японской делегации профессор Стэнфордского университета Я. Итихаси. — Однако... западные коллеги сурово критиковали Японию за то, что она делала то же самое, что и они” (44). Ни одна из сторон не была готова к уступкам, поэтому решение было возможно лишь в результате успешных дипломатических маневров, подкрепленных военной и экономической мощью. Япония, прежде чем принять приглашение, поинтересовалась конкретной повесткой дня будущей конференции, дабы не оказаться в ловушке, что вызвало небольшую дипломатическую сенсацию, потому что другие приняли приглашение без оговорок. Ни Советскую Россию, ни ее сателлита — Дальневосточную республику в Вашингтон не позвали.

Незадолго до конференции вышли две примечательных книги. В 1920 г. отставной японский генерал Сато Кодзиро обнародовал свои размышления о японо-американских отношениях. Признавая Американский континент сферой исключительного влияния США, он отстаивал аналогичную исключительность японских позиций в Китае, мотивируя это естественной необходимостью “жизненного пространства”. “Географическая и историческая миссия Японии — развиваться во что бы то ни стало на

азиатском материке. Это отнюдь не будет посягательством Японии на чужие права. Если развитию Японии на континенте будут поставлены препятствия, то это будет смертельной угрозой самому ее существованию”. И далее: “Если Япония не прострет своих корней к континенту через море и если она останется на своей земле, подобно растению в горшке, ей не избежать участи зачахнуть и умереть... Как Англии необходимо мировое первенство на море, так Японии необходимо господство и влияние над землями Восточной Азии. Если кто-нибудь посягнет на это владычество — Япония должна отстаивать его с оружием в руках” (45).

Еще в конце XIX в. маршал Ямагата назвал Китай “первой линией обороны Японии”. Курс на расширение военного и экономического присутствия в Китае, Маньчжурии и Корее получил название “континентальная политика”, которая отделялась от “внешней (или заморской) политики” и рассматривалась как внутреннее дело Японии, как вопрос национальной обороны и безопасности. Относительно необходимости экспансии на континенте разногласий не было, хотя планы Ямагата поддерживали не все. Даже по окончании Первой мировой войны многие в Японии продолжали считать, что “континентальная политика” важнее, чем присутствие на Тихом океане и строительство мощного флота, способного конкурировать с британским и американским.

Однако в появившейся в 1921 г. книге британского аналитика Гектора Байуотера “Морская сила на Тихом океане” (заглавие сразу же отсылало читателя к теориям Мэхэна) главное внимание было уделено “американо-японской морской проблеме”. Автор констатировал “перемещение морской силы с Запада на Восток, из Атлантики в Тихий океан” (46) и сосредоточил основное внимание на Японии и США как главных действующих лицах будущей драмы, поскольку был уверен в неизбежности их столкновения на море10. Отмечая историческую несвязанность японцев с морем (нехарактерную для нации островитян!), он высоко оценил их флот, его оборонительные и наступательные возможности и перспективы развития. Япония “занимает стратегическую позицию с уникальными преимуществами”, усиленную захваченными у Германии островами, а Соединенные Штаты в случае японской агрессии на море могут оказаться в чрезвычайно невыгодной ситуации “сугубо оборонительной войны, которая, с неминуемой потерей всех позиций на западе Тихого океана, будет равнозначна поражению” (47).

Книга Байуотера звучала предупреждением Лондону и Вашингтону. Для них центральной проблемой стало ограничение военных флотов стран-участниц конференции в рамках соотношения, которое в итоге было установлено как 5: 5: 3 для США, Великобритании и Японии. Цифры выз-

10 Будущей войне между Японией и США посвящена самая известная книга Байуотера “Великая Тихоокеанская война” (1925 г.), выросшая из заключительных глав “Морской силы на Тихом океане”. Она была переведена на японский язык и изучалась в Генеральном штабе флота и военных академиях; с ней были знакомы Ф. Рузвельт и И. Ямамото. Ныне она считается первым импульсом к разработке японских планов атаки на Пёрл-Харбор.

вали много дебатов и на самой конференции, и после нее. Японским националистам договор казался несправедливым, хотя на деле он ставил Японию в равное, если не преимущественное положение. Во-первых, в отличие от США и Великобритании, сфера действий ее флота ограничивалась одним океаном, а не двумя или даже тремя (у Великобритании еще и Индийским). Во-вторых, соотношение флотов на момент заключения договора в феврале 1922 г. было не в пользу Японии, так что она могла смело модернизировать свой флот, не выходя за рамки установленных ограничений.

Зато договор девяти держав о Китае лишал Японию преимущественных прав, подтверждения которых она добивалась. Здесь, в отличие от Версаля, на решения смогло повлиять прокитайски и антияпонски настроенное общественное мнение атлантистских держав. По словам британского аналитика Дж. Блэнда, “китайские делегаты преуспели в распространении яркого образа совершенно нереальной Китайской республики, которая гигантскими шагами идет к конституционному правлению благодаря либеральным идеям и демократическим институтам. Во имя демократии они взывали к симпатиям западного мира, прося его моральной и материальной поддержки для впечатляющей программы реформ, существовавших только в их воображении” (48). Еще большими были их пропагандистские успехи в Лиге Наций. Подтвержденные фактами ссылки японских представителей на то, что в Китае отсутствует центральная власть, а в некоторых его частях, особенно в Маньчжурии, нет вообще никакой власти, во внимание не принимались.

Японский политолог М. Рояма писал: “Вашингтонская конференция была полным триумфом американской дипломатии над японской. Опираясь на тщательно подготовленные документы, американские делегаты разбирали проблемы Дальнего Востока в целом и практически по каждому пункту, вызывавшему разногласия, одерживали верх над японской делегацией... Барон Сидэхара <Кидзюро, в то время посол в США, министр иностранных дел в 1924—1927 и 1929—1931 гг., премьер-министр в 1945—1946 гг. — В.М>... не обладавший специальными знаниями о Китае, в одиночку вел битву в защиту “специальных интересов” Японии в Китае против расплывчатых принципов “открытых дверей” и “равных возможностей”. Практически не имея под рукой заранее подготовленных данных, делегация не могла оправдать японское проникновение на Азиатский материк или хотя бы заставить американцев более мягко отнестись к позиции Японии на Дальнем Востоке” (49). В довершение всего новый договор четырех держав (США, Великобритания, Япония, Франция) привел к аннулированию англо-японского союза 1902 г., который почти два десятилетия был одной из основ внешней политики Японии. В сложившейся ситуации это означало, что Токио остался без союзников.

К. Хаусхофер не раз говорил, что Вашингтонская конференция была для Японии тем же, чем Версальская для Германии. Согласиться с этим трудно, но оформившийся на них мировой порядок — “версальско-вашингтонская система” — действительно, создавал предпосылки нового глобального конфликта уже на двух океанах.

Что касается Италии, то ей изначально была уготована роль младшего, неравноправного партнера. Клемансо, Ллойд Джордж и Вильсон обращались со своим итальянским коллегой Орландо как с бедным родственником. В 1920 г. Г.В. Чичерин остроумно заметил: “Вся политика Италии сводится к словам: “Италия тоже”, — Италия “тоже” великая держава, Италия “тоже” является членом Антанты. Итальянские господствующие классы не хотят, чтобы их признали чем-то низшим, отдельным от руководящих империалистических правительств главных империалистических стран” (50). Через восемь лет Н.В. Устрялов писал о новой, фашистской, Италии, что “в концерте великих держав” она “все же неспособна на первые роли” (51). Он же показал причины, почему Италия попала в клуб обиженных. Почему лозунг “Союзники — сволочи!” помог Муссолини прийти к власти:

“Мирный договор отнюдь не был неблагоприятен для Италии... Помимо территориальных приобретений, Италия вышла из войны с чрезвычайно упрочившимся международным положением. Рухнула Австро-Венгрия, ее злейший “наследственный враг”... Победа принесла итальянскому государству прочную возможность развития и надежную основу для уверенности в завтрашнем дне. Однако сама Италия восприняла свою победу иначе... Союзники не исполнили своих обязательств. Они много обещали в минуты опасности и отреклись от слова, когда трудные дни прошли... Везде и повсюду — “победоносная тирания англо-французской плутократии, которая, навязав миру чудовищный по своей исторической несправедливости и цинизму Версальский договор, приложила все усилия к тому, чтобы лишить нас элементарных и священных плодов нашей победы. И ей удалось это! Наша победа на деле оказалась лишь оборотом литературной речи, а наша страна очутилась в разряде побежденных и удушенных стран” (Дино Гранди11). Многие итальянские патриоты искренно и возмущенно утверждали, что война прошла для их родины впустую... Мало выиграть войну — нужно уметь выиграть и мир, спасти победу... Италия казалась сама себе “великой пролетаркой”, преданной своими богатыми сестрами. И в сложной послевоенной обстановке постепенно зарождались настроения, ставшие год или два спустя психологической средой торжествующего фашизма. Говорят, если спросить в Италии: “откуда взялся фашизм?” — неизбежно последует ответ: “фашизм порожден гневом воинов”... Росло сознание необходимости каких-то радикальных мер, сильно действующих средств. Повсюду царило недовольство, подсказывающее большие революционные пути” (52).

“Мы выиграли войну; мы были полностью разгромлены в дипломатической битве”, — заявлял на весь мир Муссолини, уже будучи премьер-министром (53). Так что и он в немалой степени был порождением Вер-

11 Дино Гранди (1895—1988) — деятель фашистского движения, министр иностранных дел (1929—1932 гг.), посол в Великобритании (1932—1939 гг.), министр юстиции (1940—1943 гг.); один из инициаторов свержения Муссолини; с 1943 г. жил в Испании.

саля, а его повивальными бабками — бессильные и бездарные премьеры, достойные своих веймарских коллег.

Советская “История дипломатии” дипломатично писала: “Версальский мир должен был покончить с войной. В действительности же он превратил ее в постоянную угрозу, нависшую над всем миром” (54). Эта обтекаемая формула должна была подготовить читателя к рассказу о “возникновении очагов агрессии”. Но если честно называть вещи своими именами, творцы этого “мира” написали сценарий новой мировой войны и обеспечили его удачную режиссуру. Исполнители тоже были в наличии. Правда, о существовании некоторых будущих “звезд” картографы еще не знали.